«Scuoti, о Roma»
все вскочило на стулья, дамы выбросили шали, шарфы, сделали из ложи в ложу гирлянды, несколько трехцветных платков привязали на палки, мужчины дали друг другу платки, чивика подняла на голых шпагах кивера – – и громчайшее «Coraggio, Lombardia! Coraggio, fratelli!» – раздалось сквозь слез в энтузиазма. –
Здесь гимн прошел в молчании. «Вот оно что», – подумал я и не мог скрыть моего удивления перед соседом (я иногда здесь обращаю речь даже к незнакомым соседям в театре – прежде я этого не делал, как имел честь сообщить вам в статейке «По поводу одной драмы»). – «Подождемте 9 февраля», – отвечал мне молодой человек – и на лице его было какое-то презрительное недоверие и злая ирония. Следующие дни меня еще более убедили, что недоверие волновало всех. На Толедо, на дворцовой площади стояли группы людей, горячо рассуждавших, кафе были так полны, что часть посетителей дожидалась за дверьми – патрули вновь образованной народной стражи ходили печально, у них лица были так женеспокойны, как у всех, и всем было не по себе. Перед дворцом двойной караул, ружья, поставленные пирамидами, блестят на солнце; кучки офицеров в разных мундирах похаживали по тротуару – во дворце большая тишина, мало свечей по вечерам, мало экипажей выезжают и въезжают. Группы на улицах разбиваются и снова сходятся, переходят с места на место – но не исчезают – как будто все говорит «подождем 9 февраля». – Между тем министры, чтоб дать торжественный залог, доказательство на деле, что прокламация не шутка, сделали распоряжение об освобождении всех политических арестантов из С. Елма, Кастель дель Ово и проч. Город пошел их встречать, они в дверях тюрьмы встретили руки друзей, их окружили, их повели торжественным шествием по Толедо, из домов выходили люди приветствовать воскресших к жизни страдальцев, другие продирались сквозь толпу, чтоб пожать руку, сказать слово, встречные снимали шляпу – – давно ли все бежало от них, давно ли боялись произнести эти имена, как будто в самом звуке есть уже соприкосновенность к делу. – В Caffè dell’Europa был накрыт пышный стол – за этот стол вели освобожденных арестантов их друзья и поклонники. Неаполь толпился у окон кафе – бывало, la roture ходила смотреть издали, в щелочку, как пируют ее господа, теперь тысячи людей старались увидеть странное, новое зрелище, увидеть эти бледные истомленные лица, преждевременно состаревшиеся, источенные горем, перенесенным бедствием; – между вазами фруктов и цветов, между полными бокалами и хрусталем, возле сотни свечей, от которых потуплялись еще их глаза, отвыкнувшие в темных и сырых казематах от яркого освещения – и им, давно отвыкнувшим от надежды, давно сдружившимся с мыслью о палаче, о галерах, – и им пришлось на улице Толедо – публично выпить бокал за независимость Италии. – Ромео, которого голова была оценена, – Ромео спокойно обедал в Caffè dell’Europa! Как это они не сошли с ума, не умерли от такого переворота! Когда окончился обед, новая толпа провожатых с факелами ожидала их у выхода из кафе, у этих каторжных образовалась почетная стража, гвардия, – они их повели в San Carlo – дирекция вышла навстречу и просила занять безденежно первые места в сталях оркестра – –
Но недоверие не уменьшилось, ждут 9 февраля – оно проходит, группы еще многочисленнее, лица полны судорожного движения. Правительство молчит, проходит 10-ое, и вместо исполнения всего ожидаемого – афиша, что министры и король занимаются неутомимо исполнением обещанного. Глаза всех сделались подозрительнее, взгляды злее, лбы наморщились; ожидали ретроградного движения лаццаронов и иезуитов. Одиннадцатого февраля я пошел пройтиться перед обедом. Мы жили на Санта-Лучия; как только я вышел, мне представилась площадь перед дворцом, покрытая народом, – все бежало туда, меня чуть не сшибли с ног, я очутился в густой колонне прежде, нежели успел порядком разглядеть что-нибудь. Крик раздавался страшный, и, несмотря на дождь, шапки летели сотнями вверх. «На firmato!» – кричали в народе – «Si, si», сказал мне мой сосед, пожилой человек, «ha firmato – eccolo» – прибавил он, схвативши меня за плечо. Народ закричал: «Evviva il re costituzionale, evviva la costituzione!» – Мой сосед снял свою шляпу и, обращаясь ко мне, сказал сквозь слезы: «Per il nome di Dio – è per la prima volta – per la prima volta!» Король без шляпы и в длинном зеленом сюртуке раскланивался с народом низко, низко – мне показалось, что он был тронут в эту минуту, – а верно, что я был сильно взволнован. Толпа бросилась от дворца на Толедо – что тут было в этот вечер, невозможно описать, безумный восторг и сатурналия, оргия, в которой участвует целый город, опьяневший от политического воскресения, – тут не кучка арестантов праздновала свое освобождение, а целое народонаселение. Лица с восторгом в глазах, красные и растрепанные, бросались друг к другу в объятия молча, со слезами, незнакомые останавливали друг друга и поздравляли, вся улица покрылась фонарями и шкаликами, на всех окнах явились свечи, дамы ехали стоя в колясках с факелами и махали платками, мальчишки дурачились середь улицы – «Viva l’indipendenza, – viva la libertá!» – раздавалось с конца на конец по бесконечной улице. Римской величавости в этом опьяненье, в этом восторге нечего было и искать, gravité совсем не в характере неаполитанцев, у них живость и комизм прививаются ко всему – они до такой степени шуты, что свой гимн «Masaniello» приладили на голос известной «кошки»:
Pecchè quanno me vive
T’engriffe com’un gatto,
которую пульчинеллы поют по улице с самыми карикатурными и смешными движениями. Но восторг, одушевление вечера, о котором, я говорю, глубоко потрясал душу. На другой день торжество было приведено в порядок. Толедо была богато иллюминована, бесконечные вереницы экипажей с факелами тянулись по бокам, в середине улицы шли разные группы с своими знаменами – но вчерашнего увлечения не было. Король явился в театре S. Carlo, театр был освещен a giorno – дамы в бальных платьях, военные в полном мундире, мы во фраках и белых жилетах; зала, кипевшая народом, была необыкновенно пышна. Королю аплодировали, гимну аплодировали – но чего-то недоставало. После театра праздник продолжался до глубокой ночи на Толедо, Санта-Лучии и Киайе – народ с хохотом и криком нес виселицу, на которой была повешена восковая фигура Дель-Каррето, – другие несли его голову на пике. Вчера враги еще были забыты, на другой день ненависть, накопившаяся годами, пробралась уже середь ликований и потребовала участия. Виселицу снесли под окна жены экс-министра, имевшей героизм или глупость остаться в Неаполе. А ее добродетельный супруг, Улисс или вечный жид наших дней, имел случай убедиться, какою обширной известностью пользуется его имя в Италии. Его путешествие принадлежит к числу самых поучительных легенд нового времени. Del Саrreto посадили на пароход и отправили в Ливурну, спасая его от народа, – не знаю, как в Ливурне узнали, что на борте парохода Del Carreto, – народ высыпал на берег, запрещая высаживать экс-министра, капитан просил дозволения взять углю и воды – ему отказали. Сам префект советовал им отчаливать подобру и поздорову; он отправился в Геную – но генуэзцы послали на лодке депутацию к капитану с советом не остановливаться в их порте, а ехать далее и сказать ему, что они решились скорее умереть в схватке с экипажем, нежели позволить Del Carreto запятнать своим присутствием, капитан снова попросил углю, генуэзцы отвечали выразительным советом продолжать немедленно путь, – «On a eu cette barbarie», – прибавляет мягкосердный «Journal des Débats» к рассказу об этом. Del Саrreto отправился на парусах в Гаэту, тут он сделал еще опыт устроить контрреволюцию, она не удалась, ее открыли, нашли бездну оружия и мундиры Национальной гвардии – для сбирров. Тогда огорченный Del Carreto уехал в Марсель – где хотя и был дурно принят народом (за что «Монитер» сильно пожурил марсельцев) – но зато взнискан лаской и вниманием товарищами по службе – Гизо и Дюшателем.