Что сказать мне? – – – –
– – – – А давно ли было то время, в которое Гейне писал, что в путевых записках об Италии можно говорить обо всем, кроме Италии? – Все находили, что он прав, всем казалось пошлым <говорить> о предмете, о котором все высказано с гением Гёте, с негодованием леди Морган, с поэтическим гневом Байрона, с мещанской тупостью Валери, написавшего гид ad usum французской буржуази. Казалось, что нет предмета более исчерпанного, как Италия, потому что в ней ничего не совершалось, и путнику оставалось повторять о величине Колизея, о действии лунного света на развалинах, о куполе св. Петра, о Ватикане, о жирондоле и папских благословениях. – Италия лет двести, даже с лишком, ничего не делала, как будто нарочно давая полное время описывать себя со всех сторон, она изящно позировала – великая куртизана между народами.
…о tu, cu feo la sorte
Dono infelice di bellezza…
- – – – – – – – –
Oh! fossi tu men bella, о almen più forte,
Onde assai più te paventasse, о assai
T’amasse men… –
– и сбылось, только ее не разлюбили. Недаром Соломон в притчах сказал: «На все свое время, есть время камни собирать, есть время камни метать». Было время тяжкого сна для Италии, она устала от двух великих прошедших, она устала от междоусобий, от несчастий и, захваченная в брани и ненависти, она просыпается, одушевленная одной любовью и одной мыслию, она спаялась горем и слезами, она научилась в это скорбное время признавать брата в каждом отвечающем «si» на вопрос и забыла семейные ссоры и старые притязания.
Глухой говор о реформе, тяжелое ожидание ее, подземный ропот, деятельная тишина, если можно так выразиться, – предшествовали обнародованию перемен, полицейские ходили, придавая своему лицу особую проницательность, озлобленные иезуиты и испуганные аббаты шныряли по улицам и поучали направо и налево, военные придавали себе еще более кровожадный вид. Группы являлись вдруг, как из-под земли, на площадях, на углах; в кофейных и на бульваре говорили о политике – несмотря на то, что еще не было разрешения говорить о чем-нибудь, кроме погоды. В Турине были заметны большие хлопоты: то одного министра отставят, то другого переведут куда-нибудь, то третий сам выйдет, «Gazzetta Piemontesa» свирепствовала против реформы, жужжала с бессильной злобой пчелы против всех нововведений и дурным слогом говорила, что Сардиния находится на верху блаженства, что если в ней похуже, нежели в царстве небесном, то это только потому, что еще не совсем развились премудрые учреждения, созданные Каринианским домом, что реформа погубит прелестную гармонию Пиэмонта, Лигурии, Савойи и Сардинии – – Карл-Альберт иначе понимал вопрос, он чрезвычайно казисто и своевременно исполнил то, чего отложить не мог. Он очень хорошо понял, с одной стороны, зрелость своего народа, с другой – перевес, который ему даст реформа в глазах всей Северной Италии. Реформа была самая скромная, она стремилась поправить вещи, вопиющая несправедливость которых бросалась в глаза, меняла устаревшие учреждения, обессиленные самим временем. Словом, возле Пия IX, возле Леопольда Тосканского – нельзя было не сделать уступки развитию, потребностям времени. Важнейшая сторона реформы состояла в довольно широких коммунальных правах. – Коммуна – глубочайший корень гражданственности, всякая политическая перемена только в ту меру истина, в которую она входит в жизнь коммуны; доселе коммуны управлялись коронными приставами – теперь они сами будут избирать начальника, будут иметь свой совет. Далее, судопроизводство получило правильную однообразную форму, инквизиционный процесс заменяется гласным, один суд и одинакий суд для всех; судопроизводство всякими исключительными комиссиями отменено, власть полиции сокращена, власть ценсуры уменьшена, разрешено издавать политические журналы, даже употреблено слово «свобода книгопечатания», более, впрочем, как ораторское украшение; вы помните, что и Фигаро имел право все говорить, за исключением того, о чем хочется. Итак, в то время как дикие завывания «Пиэмонтской газеты» печатались, Карл-Альберт страшно наказал официальный лист, подписывая положение о реформе. – И на другой день является «Пиэмонтская газета», в ней манифест о реформе – Мария-Антуанетта поседела за ночь, газета переменила свой цвет в полчаса. – Жить не может без реформы и только, в горячности своего поклонения к новым мерам она представила так ужасно беспорядок и вред всего, защищаемого ею с таким ожесточением, что я растерялся в догадках. «Верно, переменили редакцию?» – спрашиваю я в Cabinet de lecture. – «Нет, редакторы те же». Стало быть редакторы включительно до королевского приказа о реформе были помешанные и вдруг прозрели в этот день. – Эдакие случаи «бывали в истории с многими известными людьми» – «и большими листами». –
Новость разнеслась с быстротою электрического телеграфа. Все население Ниццы высыпалось на Корсо, шляпы полетели вверх, трехцветные фуляры, привязанные к тростям, заменили знамена, загремела музыка, и раздалось громкое, беспрерывное «Evviva Carlo-Alberto, – evviva l’Italia, evviva Pio nono!» – Бюст Пия явился в окнах рядом с бюстом короля – вечером городок покрылся плошками, шкаликами, толпы народа гуляли с песнями, криками и факелами; с балконов дамы махали платками, мужчины выходили с кокардами; работа остановилась, город ожил; энтузиазм не знал предела, он доходил до ребячества – и только было улегся немного, вдруг lega doganale – опять знамена, факелы, опять гимн Пию IX, гимн Карлу-Альберту.
Кстати, к празднествам Ниццы расскажу вам, как я в первый раз не слыхал гимн Пию. Читаю я однажды в Париже объявление, читаю – там, где обыкновенно приклеивают афиши, – на тех выдолбленных памятниках, назначенных, с одной стороны, для величайшей гласности, а с другой – для глубочайшего aparté, – что в Château des Fleurs будет пропет в первый раз гимн «Piо nono». Бегу в этот ультрамещанский и пошлый сад, беру билет, сажусь – играют польки, поют «Чувствительную Перетту», плохой актер de l’Opéra comique дурачится – играют, наконец, отрывок из «Сороки» Россини и пускают ракету – трещит плохой фейерверк, мещанки показывают вид страха, их кавалеры храбро улыбаются – – все это мило – но где же гимн? Фейерверк обыкновенно значит «подите вон». Я в отчаянии подхожу к капельмейстеру с афишей в руке. – «У нас все было готово, – отвечает капельмейстер, – префект запретил. Que voulez vous faire, nous vous avons donné pour le „Pie neuf” un morceau de la „Pie voleuse”». Не думайте, впрочем, что я один заметил, что гимна не было. Вы знаете, как парижская публика требовательна – – но вы, может, не знаете, как ее выдрессировали Дюшатель и Делессер. – Мещане пошептались и пошли по домам. Муниципалы, т. е. королевская гвардия Карла X в других мундирах, каким-то холодно-упорным взглядом проводили посетителей до улицы – – Мне было досадно – я вышел из ворот глупого сада, два ряда бесчисленных фонарей горели в обе стороны Елисейских Полей – с одной стороны на place de la Révolution грозился черный печальный обелиск, поставленный на месте страшной гильотины, – я обернулся назад – там исчезал Arc de Triomphe, на котором чудный резец так славно вырезал «Марсельезу». – А между площадью и Триумфальными воротами запретили петь гимн Пию девятому. –