Когда люди, стоявшие во главе движения, шутили над своей слабостью, когда они принимали предсмертную болезнь за минутный сон, за мимолетную усталь, когда эмпирики и шарлатаны уверяли, что болезнь пройдет, и тратили лучшие силы на врачевание трупа, когда они ждали, что больной возьмет одр и пойдет по их приказанию, тогда было необходимо проповедовать, что «у ворот их стоит не Катилина, а смерть» – как это и делал Прудон из своего заточения. Теперь она их растворила, взошла, теперь ошибиться трудно… вот она, между нами, косит направо, косит налево… подрезанная трава так и валится.
Рухнулся наконец этот мир, призрачный, дряхлый, переживший самого себя, мир распадающийся, двуначальный, неоткровенный, дошедший до лжи и смешения всех понятий, как все выживающее из ума, остановившийся на невозможных сочетаниях, на несовместных перемириях, на слабодушных уступках. Все, что он лепил, придумывал, выстроил из прошедшего и выбелил новой краской, все произведения его старческого ребячества – все рассыпалось, как карточный дом; противные сумерки пропали. Нет больше двусмысленных недоговорок, поддерживавших пустые надежды с обеих сторон. Темная ночь, которую ждали, настала, – мы шагом ближе к утру.
Все кончено – представительная республика и конституционная монархия, свобода книгопечатания и неотъемлемые права человека, публичный суд и избранный парламент. Дыхание становится легче, воздух чище; все стало страшно просто, резко… Куда ни посмотришь, отовсюду веет варварством: из Парижа и из Петербурга, снизу и сверху, из дворцов и мастерских. Кто покончит, довершит? Дряхлое ли варварство скипетра или буйное варварство коммунизма, кровавая сабля или красное знамя?..
Варварством новая цивилизация насильственно вводится во владение старой почвой или отрывается от нее, если она неспособна и истощена. Это беспорядок похорон, грубая опека над малолетними.
Идею грядущего переворота нельзя подавить ни римским деспотизмом, ни византийской республикой, ни анархическим варварством, ни варварством иноплеменных орд. Ее никто не может подавить, кроме геологического переворота. Она не привязана ни к какой стране, в этом-то ее великая сила. Кто знает, где она будет торжествовать свою победу – по эту ли сторону океана или по ту? во Франции или в России? в Нью-Йорке или в том же Париже?
Христианство было сильно своим вселенским значением; это значение еще более принадлежит социализму. Пространства исчезли, пути сообщения легче; исключительный патриотизм первый должен быть перечислен из добродетелей в пороки при переходе в новый мир.
Реакция оттого и кажется нам такой всемогущей и страшной, что мы лепимся на одних и тех же местах и упорно держимся за них, как будто род человеческий исключительно существует от Парижа до Берлина. Пересоздание быта, к которому стремится современный человек, его революционная мысль не только не приросла ни к какой стране, но ни к какой общественной форме, основанной на старых началах. Оттого республика может пасть, Франция может пасть, а революция продолжаться. Она ускользает, как ртуть от давления, и собирается по другую сторону.
Нам жаль теперешнее падение народа, который так славно жил, который мы так любили, может, больше, нежели сознаем. Мы чувствуем, по выражению Мишле, что с падением Франции температура земного шара понизилась.
Трудно было свыкаться с мыслию, что Франция разошлась с революцией. Второе декабря, несмотря на то, что все его ждали, поразило всех. Предвидит ли человек несчастие или нет, оно все приходит врасплох. Горесть наша искренняя, она наше право, наше личное участие в современном деле. Но сверх связи с настоящим, мы имеем связь и с будущим.
Теперь, когда мы пережили первые минуты бессильной злобы, стыда, тревожной неизвестности, – пора из-за развалин и трупов взглянуть вдаль. Если сердцу мало одного пониманья, то и пониманью мало одной грусти. Мысль всходит, как луна на кладбище, и ищет своим светом привесть в ясность совершившееся, связывает порванные концы и указывает красную нитку революции, идущую через императорский скипетр, через весь шар земной – вместе с телеграфической проволокой.
Мы не бежали ни от опасности, ни от печали, случайно остались мы целы; но теперь нечего больше делать, сражение кончено, падшие зарыты – не жить же нам у их кургана, не довольствоваться же одной скорбью об утраченном. Жизнь обязывает!
В груди нашей – еще здоровой после всех ударов – есть титанический голос непокорности, даже иронии над победителем. Они победили нас – покажем, что они нам победили. У нас отняли настоящее – отнимем у них будущее, отравим нашим пророчеством их ликующую радость.
Конечно, потери станут яснее от разбора, несомненнее – кто боится знания, тот пропал, тот консерватор.
«Оставьте мертвым погребать мертвых», – говорил Христос. Действительно, весь вопрос при таких переворотах в том только и состоит, мертвецы ли мы, принадлежащие прошедшему и повторяющие с воплем «совершилось», или люди будущего, которые, с умилением задергивая царский покров, говорят: «Le roi est mort – vive le roi!».
Горе тому, кто теперь с насмешливой улыбкой бросит холодное слово Франции – пора укора и упреков прошла, для нее настает прошедшее. Париж останется в памяти веков Иерусалимом революции. Религия будущего родилась середь потоков французской крови, в груди французских мыслителей, среди страдания французского пролетариата.
Да не посмеет ни один народ радоваться ее падению. С опущенным взором пусть они преклонятся перед ее несчастием. Они так не падут; пусть будут довольны этим. Посредственность имеет великие льготы, но она обязывает к скромности. Если Франция во многом виновата – она много наказана…