Англичанин тоже расчетлив, он купец, для него приобретение выгоды составляет цель оборота, он в него вносит всю светлость своего практического ума, это его дело, его занятие; но, закрывая бухгалтерскую книгу, он делается в свою очередь потребителем, охотно бросает свои гинеи, хочет пожить на свой лад, он имеет свои капризы, которые не подчиняет деньгам. Француз, увлеченный в денежные дела, делается лишенным всех страстей и желаний, он ни в каком случае не забудет финансовой стороны вопроса, он вперед подкуплен опасением денежной утраты. Может быть, это свидетельствует, что французам не свойственна исключительно коммерческая деятельность, они в ней словно теряют такт и меру, потому что это не их дело; может, оно и пройдет как временное зло, как уродливое и последнее проявление буржуазии, может… но таким я застал среднее состояние в Париже. Прибавьте к страсти стяжания страсть власти, жажду мест, которою заражены все политические люди, к какой бы партии они бы ни принадлежали. Мы видели в последнее время, с какою яростью редакторы «Насионаля» и «Реформы» бросились на места и как важно подняли они потом свой демократический нос, замаранный голландской сажей. При таком нравственном падении буржуазии, при невежестве крестьян, при подозрительной чистоте оппозиции и либеральной партии, при страшных средствах административной централизации министры Людовика-Филиппа могли смело поступать как хотели, храня наружный вид законности. Но последнее опять не в духе французов, я это вменяю им в достоинство. Француз не может остановиться на фарисейском толковании буквы, как англичанин, не может довольствоваться существенной выгодой победы, он хочет еще внешнего торжества, унижения противника.
Противник, с своей стороны, точно также, перенес бы поражение, но восстает против оскорбления. Сверх дерзкого тона, министры впали в вечную ошибку всех консерваторов: они не умели оценить своего врага, они не знали этой несокрушимой упорности небольшой кучки республиканцев, готовых, выходя из тюрьмы, в тот же день продолжать заговор и начинать новую попытку, – эти исключительные явления во французской жизни приводят в удивление своей твердостью, своим героическим постоянством. К тому же люди правительства слишком презирали работников после Лиона, Cloître St.-Merry и Трансноненской улицы, они были уверены, что армия и Национальная гвардия задавят их, – и ошиблись. Людовик-Филипп недаром толковал, качая головой, о Париже et ses aimables faubourgs. Старый король видел les sections первой революции, он сам стоял дежурным при входе в якобинское Собрание; а Гизо начал собственно знать французов после взятия Парижа союзными войсками. Сверх всего, не надобно забывать, что семнадцатилетняя проповедь самого грубого эгоизма и самого нечистого поклонения материальным выгодам и спокойствию – не могла образовать особенно преданных и самоотверженных защитников июльскому трону… В октябре 47 г. я уехал в Италию, оставив Париж в самом мрачном состоянии, надежды на 24 февраля никакой не было. Воровство, продажа пэрства и крестов, подкупы министров, убийства в герцогских комнатах, крапленые карты в Tюльери, кража лесов королем, министр юстиции, пойманный в публичном доме, сын короля (Монпансье), выброшенный из дому почтенным генералом за неприличное поведение, – вот чем были полны журналы и разговоры. Депутаты отвечали на обвинительные документы – вотируя спасибо министрам, уличенным в плутнях.
Вы помните ряд событий, который привел к 23 и 24 февраля, – я намерен только слегка их коснуться, время истории этого переворота еще не настало, мы еще мало знаем его закулисную сторону, а его официальную сторону мы еще помним из газет и брошюр.
Вы знаете, в какое положение Гизо поставил Францию к концу 1847 года. Все влияние на Европу было утрачено из-за мелких династических интересов; все симпатии народа были пожертвованы для того, чтоб простили испанские браки и революционное начало июльского трона. Франция не могла держаться даже на той высоте, на которой была за десять лет, она делалась второстепенным государством. Правительства перестали ее бояться, народы начинали ненавидеть. Узкая, эгоистическая, мещанская политика, ставившая мир выше всего и невозможную теорию de la non-intervention ключом свода, не мешали Гизо запятнать Францию явным вмешательством в дела Португалии и тайным в дела Швейцарии. В обоих случаях Франция играла ту самую роль, которую Реставрация – столько проклинаемая – принимала на себя в 1822 относительно Испании, – роль военной экзекуции, полицейского усмирения. Португалия была задавлена из учтивости к королеве Виктории – Пальмерстоном и из учтивости к Пальмерстону – Францией. В Люцерне выставили на площади пушки французской артиллерии, потихоньку присланные Зондербунду.
Для довершения благородной политики недоставало одного – союза с Австрией против Италии. Действительно, все симпатии кабинета были в пользу statu quo. Гизо беспрерывно унимал Пия IX, даже Карла-Альберта, меры которого он находил слишком либеральными. Французский посланник в Турине протестовал против дозволения печатать в Генуе песни, в которых говорят оскорбительно об австрийцах. Союз с Россией – было одно из пламенных желаний Гизо. Бакунина выслали из Парижа по требованию русского посланника, князю Чарторижскому не позволили праздновать своих именин.
При всем этом нельзя было не заметить характер мещанина в дворянстве, который принимало правительство, вышедшее из баррикад, и министр из профессоров. Аристократические симпатии английского министерства-тори естественны и потому просты. Поспешность, с которой Гизо протягивал руку всему аристократическому, старание прикрыть революционное происхождение трона 1830, отречься даже от 1789 года и выдать себя за страшного тори, за страстного консерватора – было очень смешно. Французскому министерству, как всем parvenus, при всех стараниях не удавалось стать на одну ногу с аристократически-монархическою Европой. Россия имела поверенного в делах, которому в конце 1847 дала название посланника… Зато с какой радостью, с какой благодарностью Гизо протянул руку Меттерниху – когда тот ему дозволил это. Мишле был прав, говоря, что глубже пасть невозможно.