Жалче, прозаичнее, безучастнее не падала ни одна монархия – у прежних монархий были приверженцы, около них было преданное дворянство, преданные воины. Людвиг-Филипп был королем буржуази – у буржуази нет преданностей, она слишком положительна. Гизо и Дюшатель поехали не для того, чтоб разделить ссылку короля, как Лас-Каз и Бертран, а потому, что они боялись галер. Гизо через три месяца после 24 февраля пустил в лондонской аристократии рукопись, в которой сваливал всю вину на Людвига-Филиппа.
Лишь только Людвиг-Филипп и его министры удалились, Франция их забыла. И Людвиг-Филипп так мало понял, так плохо знал характер народа, которым правил 17 лет, что счел нужным для полного позора обрить свои седые бакенбарды и надеть пальто английского моряка, чтоб скрыться от погони – которой за ним не было. – Misère! Доктор медицины Рош после отъезда короля подошел к Карусельской решетке и потребовал, чтоб его впустили, – решетка отворилась – Рош отправился к герцогу Немурскому и предложил ему во избежание страшного кровопролития, которое все-таки окончится взятием дворца, отдать приказ, чтоб войска отступили. Герцог повиновался.
Народ занял дворец. Молодой работник в блузе обтер сапоги об подушку трона и водрузил на нем красное знамя при криках «Vive la République!» – Это было торжественное, единственное, искреннее и откровенное провозглашение республики. Началась оргия, победители торжествовали победу – они расположились пировать, в этом доме, так дорого стоившем народу; лучшие вина были принесены из подвалов, поварам велели готовить, и повара-аристократы с тою же покорностью новому владыке принялись за вертелы. Бюсты Людвига-Филиппа, его портреты, портреты Бюжо были расстреляны, трон вырубили. – Молодой поляк М. из Познани, бывший студент берлинского университета, который с начала восстания не оставлял улицы и начальствовал баррикадой, – попросил теперь награду – везти трон Людвига-Филиппа на place de la Bastille и там сжечь – французы уступили храброму славянину эту честь, и он верхом на лошади, вероятно, взятой в королевских конюшнях, поехал с толпой народа предать огню этот возрождающийся феникс между мебелью. Народ ободрал бархат с трона и сделал из него фригийскую шапку для статуи Спартака. Пока часть победителей пировала во дворце, Château d’Eau был взят и горел, народ овладел Пале-Роялем – и плясал уже на площади карманьолу возле трупов, освещаемый пожаром, и выкатывая бочки вина из палерояльских подвалов. Мебель, драгоценные вещи, бронзы летели из окон. Во всем этом нет ничего удивительного, – как народу было не ненавидеть всю эту роскошь, как не обрадоваться возможности отмстить на излишних вещах – все свои лишения? Подлую и буржуазную похвалу, что народ не крал, я не повторю, потому что по себе чувствую, что я не был бы доволен, если бменя кто-нибудь похвалил за то, что я не украл ничего. И когда же люди, подвергающиеся пулям из-за своих убеждений, крадут? Каких-то бедняков, взявших себе вещицы из дворца, расстреляли – я с отвращением вспоминаю об этом бездушном педантизме. Вы тут видите влияние буржуази, которая хочет поставить выше всего религию собственности. Итак, две республиканские оргии шли буйно и весело, недоставало одного на этом празднике – дам. Они не долго заставили ждать. Между прочими тюрьмами работники отворили и С.-Лазар, где содержались бедные жертвы Венеры, искупая на хлебе и воде излишнее поклонение ей. Выпущенные из тюрьмы, они по какому-то инстинкту бросились прямо в Тюльери. Пропустивши дам, работники заперли решетку, везде расставили караул – будто король пошел почивать – но король не почивал – le roi s’amusait – Канкан и карманьола пошли под рояли герцогини Орлеанской, работники угощали своих дам на серебре, вино лилось, дамы сняли с себя лишние части одежды – дворец был демократизирован.
Однако и я поступаю, как народ, увлекаюсь первой радостью и первым опьянением республики. – Партии, интриги не увлекались, они не устали от битвы, потому что за них дрались другие, – они не пировали, они делали свое дело, старались овладеть поскорее властью, они старались о себе. До сих пор мне не было большого труда передавать главные события 24 февраля: то, что делалось в камерах, мы знаем, – на это есть «Монитер»; то, что делалось на улице, мы знаем из «Реформы», из «Насионаля», из брошюр Пельтана, Лавирона, С.-Амана и десятка других, – мне оставалось прибавить несколько черт, слышанных мною от очевидцев, и убавить грубую лесть, с которой журналы того времени говорили о Ламартине с компанией. Этими событиями хвастались, они происходили открыто, всенародно. Остальное скрыто, спрятано, известны одни официальные последствия; едва, едва теперь приподнимается кой-где край завеса. Истина с 25 февраля была в услугах власти, ни по «Реформе», ни по «Насионалю» судить нельзя, они слишком замешаны во все. Широкая и постоянная оппозиция превосходных журналов Прудона и Торе началась с половины апреля. Изредка только какая-нибудь семейная ссора выводила на свет отдельные подробности подземной работы партий. Время истории революции 24 февраля не настало; мы слишком близко стоим к событиям и людям, мы слишком в ней. Но если нельзя писать объективную историю, то, с другой стороны, исторические очерки могут выйти живее, страстнее, – в этом своя верность, такие очерки пригодятся историку – хоть для колориту, хоть для того, чтоб знать, как события отражались на свидетелях. Сверх изустных рассказов, у нас есть богатый источник воочию совершающейся истории, беспощадно выводящей последствия, беспощадно обличающей сущность из-за фиоритуры фраз, знамен, праздников.