Том 5. Письма из Франции и Италии - Страница 102


К оглавлению

102

В Камере пэров 22 февраля задорный Буасси просил дозволения спросить министров о положении Парижа и почему Национальная гвардия не в сборе. Камера отказала – не находя, повидимому, достаточно важными обстоятельства, о которых говорил Буасси. Старый Пакье не думал, что это будет последнее заседание пэров и что через несколько дней в самом этом здании, в этой зале, на этих местах сядут работники под председательством работника Альбера. В Камере депутатов было еще покойнее, депутаты продолжали заниматься будущим устройством Бордоского банка и разошлись для того, чтоб на другой день заняться очень современным и важным вопросом – учреждением du chapitre royal de S.-Denis. Одилон Барро подал президенту обвинительный акт, сделанный оппозицией против министров. Гизо полюбопытствовал прочесть и, презрительно улыбнувшись, отдал бумагу. Дюшатель прошел по зале и вышел на террасу посмотреть, все ли распоряжения были исполнены. Площадь была пуста и окаймлена солдатами, возле Камеры были пушки. Он воротился довольный и самонадеянный, все шло хорошо. Тем и окончилось 22 число. «Монитер» от 23 объявил Парижу, что толпа злонамеренных людей, увлекших с собою множество мальчишек и в рядах которой было несколько человек подозрительной наружности, сделала преступную попытку возмутить общественное спокойствие в Париже, но что деятельными мерами полиции толпы были рассеяны и совершенная тишина восстановлена.

Действительно, ночь с 22 на 23 прошла довольно тихо, особенно на бульварах и аристократических улицах, – но классические части города – Faubourg S.-Antoine, Faubourg S.-Marceau – кипели. Толпа людей ходила в Батиньолях из дому в дом, обирая ружья Национальной гвардии. Многие жители сами приносили ружья, патроны, исторические улицы Транснонен, du Cloître St.-Merry не спали – там шла работа, приготовления. Работники явным образом стали со стороны восстания. Утром 23 ударил сбор Национальной гвардии. Правительство нехотя сзывало этот раз верную защитницу свою – оно чувствовало, что зашло слишком далеко, что на большинство Камер и на преданность богатой буржуази можно надеяться – но не в бою. Вопрос о роли, которую будет играть Национальная гвардия, становился так же важен, как с вечера вопрос – примут ли работники деятельное участие. Состав Национальной гвардии был, как вы знаете, чисто буржуазный, это были вооруженные собственники, вооруженные мещане, это было войско хартии – часто готовое поддержать первую против власти и всегда готовое давить народ. Несмотря на это, Национальная гвардия тоже делилась на два стана: беднейшая часть буржуази, считавшая себя за народ, имела радикальное направление, к ней присовокуплялась Национальная гвардия либеральных частей города (например XII округа). Когда ударили сбор – они первые собрались, – собрались с криком «Vive la réforme, à bas Guizot!». К ним пристала часть консервативной буржуази, которой наконец сделалось противно управление министров; другая часть консервативной буржуази, и самая богатая, вовсе не явилась, – она, разумеется, не хотела успеха возмущенью – но еще менее хотела стать под пули из-за Гизо. Чтоб увлечь окончательно сомневающихся, множество клубистов надели мундиры Национальной гвардии и рассыпались в рядах, они предлагали товарищам не допускать кровопролития, уговорить войско не стрелять, вытребовать реформу – они увлекли за собой отряд, с которым они прошли возле войск, приветствуя солдат, протягивая им руки с криком «A bas Guizot!». Войско пропустило их, оно было смущено, ему не хотелось драться. Все это делалось перед глазами маршала Бюжо. Между тем несколько баррикад явилось там-сям, на одной развевалось огромное красное знамя. Парижский народ отчаянно храбр и от природы стратег, он мастерски располагает свои баррикады – делает ложные, заманивает неприятеля, мучит его, утомляет, здесь берет гауптвахту, там зажигает дом, смеется из-за своей баррикады – и всякий раз оставляет ее прежде, нежели войско взойдет. Военные действия не были велики – несколько ружейных выстрелов слышались в разных сторонах, даже несколько пушечных.

Правительство было поражено изменой Национальной гвардии, хладнокровным безучастием войск, ожесточением злоумышленников. Король потребовал отставку министров. Весть об этом разослали по всему Парижу. Перестрелка почти тотчас прекратилась – это было часов пять вечера. Восстание в пользу реформы достигло своей цели, оно оканчивалось, потухало, на бульварах начали освещать домы.

Но небольшая кучка закаленных республиканцев, ждавших восемь лет восстания, работавших в тайных обществах, не затем взялась за ружья, чтоб доставить портфель Моле и маленькую реформу Франции. Они с ужасом видели, что движение, начавшееся так громадно, – движение, в которое, сверх народа, была вовлечена Национальная гвардия, оканчивается ничтожной уступкой, они очень верно оценили, что благоприятнее случая не дождешься – войско дралось нехотя, испуганное правительство было презираемо, слабо, – реформа его укрепила бы. И работник парижский не затем сошел на улицу и покинул свою работу, чтоб идти назад тем же парием, каким пришел; если ни те, ни другие не вышли сначала с криком «Vive la République!», на это было много причин. Кто знал оборот, который примет движение, темная надежда республики созрела за баррикадами, каждые четверть часа приносила ей силы. Притом же республиканцы были в страшном меньшинстве. Они испугали бы криком своим. Испугали бы даже ответственностью за такой крик. Кто пошел бы с ними? Национальная гвардия пошла бы против них. Будущее, пока не осуществится, всегда бывает достоянием энергического меньшинства. Они не смели утром говорить о республике – но теперь слабость правительства была так очевидна, волнение в народе так велико, что они начали надеяться и, разумеется, сотчаянием видели начало успокоения. С наступлением вечера по бульварам и разным улицам проходили ликующие толпы Национальной гвардии, перемешанной с народом, они весело кричали «Vive la réforme!» и были принимаемы с восторгом. Часов около десяти показалась новая густая колонна с красным знаменем, резкое пение «Марсельезы» и крики «Au palais, chez les ministres!» обратили на нее общее внимание; около колонны шли люди с зажженными факелами. Эту колонну вели самые энергические республиканцы, тут были клубисты и монтаньяры. Когда колонна поравнялась с hôtel des Capucines, где жил Гизо, она увидела, что дом окружен солдатами и бульвар перерезан. Надобно вспомнить, что по всей дороге к толпе приставали прохожие, женщины, мальчишки, так что, когда она остановилась перед солдатами, в ней могло быть, как говорят, больше тридцати тысяч человек. Останавливать тридцать тысяч человек вообще глупо, всего глупее было их останавливать в то время, как, повидимому, праздновалось примирение. Само собой разумеется, что толпа шла вперед, она просто не могла остановиться от натиска сзади. Между солдатами и передовыми завязался крупный разговор. Тут случилось одно из роковых происшествий, которые решают в один миг – то, что готовится годами, десятками лет: в жару спора один из начальников колонны выстрелил из пистолета в солдат – говорят, что это именно Лагранж, известный баррикадист в Лионе, один из радикальных представителей теперь. Колонна солдат немного попятилась, покрылась дымом, огненная полоса блеснула в ширину бульвара, раздался залп, и пятьдесят два человека упали на мостовую убитые и тяжело раненые, вопль и крик ужаса раздался в толпе, она отпрянула – – между солдатами и ею сделалось пустое <пространство> – перед фрунтом лежали несчастные жертвы, борясь в предсмертных муках. Солдаты опустили ружья, – бледные, они стояли стиснув зубы, слезы лились у них по щекам – они поняли, что совершили преступление. Офицер, приказавший сделать залп, взошел с видом безумного в café, стал оправдываться, несколько человек Национальной гвардии спасли его от верной смерти – – Но толпа не за тем отпрянула, чтоб уйти, крик мести заменил все остальные. Оскорбленный до глубины души и великий в глубине души парижский народ восстал негодующий и грозный. – «Теперь кончено», – сказала толпа, и в самом деле царствование Людвига-Филиппа было кончено. Гизо был отомщен. Да и народ отомстил за себя. Часов в одиннадцать Париж увидел страшное зрелище – по бульварам везли дроги, полные едва остывших трупов, к

102